Всеволод Иванов в Хабаровске |
|
Семьдесят лет назад, в феврале 1945-го, Всеволод Иванов вернулся на Родину из эмиграции, из Китая. Жить он стал в Хабаровске.
Судьбами русских, выброшенных на чужбину и позднее вернувшихся на родину, я интересуюсь давно. Был знаком со многими бывшими эмигрантами, в том числе со своим знаменитым однофамильцем, старейшим хабаровским писателем Всеволодом Никаноровичем Ивановым.
Известная рука известного писателя
Познакомился с ним весной семьдесят первого благодаря тогдашнему секретарю Хабаровской краевой писательской организации Виктору Николаевичу Александровскому, который, полистав рукопись моего юношеского рассказа о первобытных художниках и прекрасных девушках в оленьих шкурах, предложил: а давайте, Володя, я познакомлю вас с одним хорошим человеком, тоже историком...
Так, девятнадцатилетним студентом, по уши влюбленным в археологию, я стал навещать удивительного писателя, начинавшего творить еще в далеком «серебряном веке».
И пусть меня простят читатели, но при первой встрече я поразился несходству рослого, представительного Всеволода Никаноровича с седенькой, согбенной и с перекошенным от нервного тика лицом Марией Ивановной, его женой, которая постоянно суетилась и называла своего престарелого мужа трогательным именем Сёвушка. Как-то не верилось, что у такого все еще крепкого и видного мужчины, выглядевшего барином, такая невзрачная жена.
И если бы я тогда случайно заглянул в дневники писателя, попавшие позднее в фонды Хабаровского краеведческого музея, то, наверное бы... недоверчиво улыбнулся, уж очень было трудно представить, что такие искренние и «молодые» слова пожилой писатель посвятил своей немолодой супруге.
Слова эти иногда цитируются литературоведами, поэтому повторять их не стоит, но вот одну дневниковую запись, которая могла бы стать последней (но, к счастью, не стала), я все-таки приведу. Это когда в 1961 году, после многих десятилетий скитаний и эмиграции, Всеволод Никанорович навестил родную Кострому, отдавая ей дань памяти, загрустил и черкнул в записной книжке: «Чувствую, что как-то не по себе. Как бы чего не вышло. Под Богом ходим. Но всякая мысль - о Маше».
Такие же теплые, искренние слова, но только десятилетиями раньше, писатель посвящал и... другим женщинам. Такова уж жизнь. И библиотечный работник Мария Ивановна Букреева, как известно, была не единственной симпатией этого незаурядного человека, немало пережившего на своем веку.
Вообще, Всеволоду Никаноровичу везло на умных и деловых женщин. И симпатичных тоже. Разумеется, он мне об этом не рассказывал, просто изучение литературного наследия писателя, воспоминания эмигрантов, а также знакомство с одной разговорчивой женщиной-машинисткой, перепечатывавшей рукописи и заодно убиравшей в квартире писателя, навели на мысль, что самой любимой женщиной в жизни Всеволода Никаноровича была молоденькая сестра милосердия, умершая от тифа еще в первую мировую войну, и за которую он, видимо, молился.
Кстати, многие, знавшие писателя, говорили, что Всеволод Никанорович был глубоко верующим человеком. Не знаю, не замечал. Но то, что у него на письменном столе лежала ветхая рукописная Псалтирь шестнадцатого века, хорошо помню. И еще он показывал мне пожелтевший от времени лист, кажется, на итальянском языке, где сообщалось о монашеском хоре при старинном католическом монастыре, ежедневно служащем литургию... уже много столетий подряд!
«Вот это и есть бессмертие», - пояснил он, видимо, полагая, что монастырская тематика меня заинтересует. Но, честно говоря, дела церковные меня тогда мало интересовали. Как и не волновала история русского православия, трагический церковный раскол семнадцатого века, о котором Всеволод Никанорович поведал в романе «Черные люди». Сейчас же, когда старообрядчество становится мне все ближе по духу, остается лишь сокрушенно развести руками: эх, была же возможность поговорить о малоизвестных старинных источниках, о сокровенном...
И вообще, беседы с писателем давали редкую возможность заглянуть в начало двадцатого столетия, ощутить дыхание дореволюционной эпохи. Помню, как при первой же встрече Всеволод Никанорович многозначительно произнес:
- Эту руку шестьдесят шесть лет назад пожимал хорошо вам известный Дмитрий Иванович Менделеев. Эту же руку шестьдесят лет назад пожимал не менее вам известный Александр Александрович Блок. И эту же самую руку я протягиваю вам, мой юный друг...
Позже я интересовался у других молодых историков и литераторов, бывавших в этой квартире, а какой самой первой и памятной фразой встречал писатель их. И ответы были разными. Адресованный мне ни разу не повторился. Это я не к тому, что Всеволод Никанорович сказал мне нечто особенное и чересчур символичное, просто он не любил повторяться. Разве что фразу о «пьянице социал-демократе», некогда обучавшем его азам журналистики, я слышал не раз. И эта фраза мне почему-то также запомнилась.
А вообще исследователи творчества и биографы Всеволода Никаноровича Иванова, работая в архивах, конечно же, не раз сталкивались с газетными и прочими публикациями времен гражданской войны, где сообщалось о пьяных скандалах, выходках и прочих «закидонах» дальневосточных политиков и журналистов.
Некоторые из них были редакторами газет, возглавляли пресс-бюро, а один даже дослужился до... товарища министра внутренних дел меркуловского правительства, то бишь заместителя, и, обладая немалой властью, шутил, что простит своим собратьям по перу все, что угодно, кроме бездарности, и ежели таковой среди журналистов объявится, то вышлет его из Владивостока к чертовой матери!
Лучше других о том бурном, неистовом, катящемся в тартарары Владивостоке рассказал бывший поручик и талантливый поэт Арсений Несмелов, который позднее так же, как и Всеволод Никанорович, эмигрирует в Харбин и будет уважительно отзываться об Иванове, признает его талант и даже заметит в одном из писем своему парижскому коллеге, что тот «остепенился», издал «нечто евразийское, историческое», что «он все же талантлив, остёр, пожалуй, и глубок...»
Но прежде А. Несмелов упомянет с грустной усмешкой в своих мемуарах: «Чтобы понять нашу веселость, надо вспомнить, что трагедия борьбы белых с большевиками в то время на Востоке уже выродилась в комедию. Не «опереточными ли правительствами» называла владивостокская пресса всех этих Медведевых, Меркуловых и, наконец, Дитерихсов с их «воеводствами», «приходами» и прочим? Разве не комичны были наши «парламенты» и «нарсобы», где меркуловский премьер-министр..., бия себя в грудь, клялся кого-то сокрушить, а редактор меркуловского официоза... с мест для публики (правда, пьяный) кричал левому депутату: - Я тебе, сукин сын, всю морду раскровяню».
Две последние фамилии в цитате я специально пропустил, можете думать про кого угодно. Скажу лишь, что язык тогдашних газетных публикаций был остервенелым, хлестким, беспощадным. Доставалось в них и Всеволоду Никаноровичу Иванову, побывавшему к тому времени и шефом колчаковского бюро печати, и редактором ряда газет. Не церемонился и он в своих публикациях. И вообще, я думаю, тогдашние газетные склоки, ядовитые реплики, вроде «вечно пьяного Савоськи», нужно воспринимать скептически, а еще лучше с долей юмора. Хотя какой уж там юмор на исходе гражданской войны?
И еще в публикациях того времени, а также в более поздних эмигрантских воспоминаниях, крайне мало строк, посвященных прекрасным дамам, вдохновлявшим поэтов и журналистов. А если и есть, то опять же на скандальную, кабацкую тему, вроде... жена писателя такого-то, будучи в ресторане, огрела своего милого бутылкой по голове, а когда через некоторое время встретившие во Владивосток красные посадили его в тюрьму и приговорили к расстрелу, приносила ему водку и кокаин, плакала и материлась, умоляя тюремщиков отпустить на свободу своего непутевого и талантливого мужа.
Разумеется, к такой «залетной» богеме Всеволод Никанорович не относился. Ему на роду было написано смотреться солидно, респектабельно, возглавлять крупные газеты и встречаться с премьер-министрами. Но и он, конечно, был живым человеком, со своей бурной, насыщенной жизнью, выпивками и, как нетрудно догадаться, разнообразными и довольно сложными отношениями с женщинами, которым нравился. И такой крепкий, необузданный дядька, вкалывавший в журналистике, мне ближе и интереснее, чем обезличенный и во многом идеализированный образ «позднего», «остепенившегося» Всеволода Никаноровича.
Не буду продолжать эту тему. Скажу лишь, что личная жизнь писателя того, эмигрантского периода выпала из поля зрения его биографов. И слава Богу!
Ну а с Марией Ивановной Букреевой, которую я также по-доброму вспоминаю, Всеволод Никанорович связал свою судьбу позднее, вернувшись в сорок пятом году из эмиграции, когда уже был в пожилом возрасте. И был этот брак по-своему счастливым, на всю оставшуюся жизнь.
Дом «на сопках Маньчжурии»
А жизненный путь Всеволода Никаноровича, как известно, был долгим. Правда, когда после первой нашей встречи я залетел домой и стал с восторгом рассказывать о писателе-эмигранте, которому «аж восемьдесят три года», мама пожала плечами: «А твой прадедушка Ананий Савельевич, сколько ему было? И дед Иван Афанасьевич. Разве не помнишь?». Конечно, я запомнил и прадедушку, прожившего без малого сто лет, и отчима отца, то бишь неродного дедушку, попавшего в плен к немцам еще в первую мировую и отправленного ими в... африканскую колонию, а позднее немало лет помотавшегося по чужбине. Но все это было как-то обыденно, заурядно. А тут такой удивительный человек, писатель-эмигрант к тому же!
Впрочем, некоторых хабаровских писателей и «просто эмигрантов» я знал и прежде. Еще в первом классе с удовольствием слушал добрейшего и удивительно энергичного Николая Дмитриевича Наволочкина, который, по-моему, с тех пор нисколько не изменился! А класса с шестого, благодаря нашей классной руководительнице Нине Николаевне Халовой, познакомился и с ее мужем, Павлом Васильевичем, который спустя несколько лет подарил мне роман «Последний циклон» с такой вот дарственной надписью: «Володе Иванову с пожеланием удачи на творческом пути. Этот путь нелегкий и не всегда благодарный, но он благородный и главное - прямой. На дружбу. Павел Халов. 30.ХI.1970».
Конечно, знакомствами с писателями могут гордиться многие. Но вот дом детства, вроде нашего (хотя он нынче и весьма... страхолюден, загорожен решетками и вовсе не военный), уверен, встречается редко. Даже в Хабаровске, с его армейской «биографией», таких домов раз-два и обчелся.
Я не имею в виду всякие там «генеральские» многоэтажки, а скромные «лейтенантские» дома, в которых, однако, что ни жилец, то личность - и в службе, и в спорте и в... выпивке! Ну и, само собой, вальс «На сопках Маньчжурии» и романс «Ехали на тройке с бубенцами» в исполнении легендарного Александра Вертинского (в граммофонной записи, конечно) звучали там чаще, чем что-то другое. И войну в Маньчжурии там, особенно «под это дело», вспоминал едва ли не каждый загулявший папаня. Крутые были мужики, ничего не скажешь!
А жили мы тогда в доме №81 по улице Калинина, принадлежавшем КЭЧ, то бишь военному ведомству. Кроме офицерских семей, обитали там, качали мышцы, а частенько и... рюмки армейские спортсмены, переводчики, журналисты. А поскольку мой отец был в прошлом военным летчиком и мужиком компанейским, то загулявшие писатели и журналисты, наведывавшиеся в квартиру №3 к нашему однофамильцу и лучшему по тем временам хабаровскому очеркисту Герману Алексеевичу Иванову, охотно распивали и с ним бутылочку-другую.
Конечно, большой радости от таких случайных застолий хозяйкам не было, иногда моя мама даже выговаривала кому-нибудь из пьяной пишущей братии, что «такой умный, известный мужчина и пьет, не остановишь». Да и мне, мальчишке, честно говоря, смотреть на пьяные, хотя и умные, талантливые физиономии было не всегда приятно. Но то, что в детстве я наслушался таких вот «жизненных» разговоров, и были они откровенными, запоминающимися и совсем не книжными, это уж точно.
Кстати, и отцовских собеседников из числа бывших эмигрантов тоже порой тянуло на откровенность. Помню, как однажды отец поинтересовался (за рюмкой, конечно) у бывшего продавца торговой фирмы Чурина (не буду называть фамилию, хотя хорошо ее помню), где же лучше обслуживали покупателей, в эмигрантском Харбине или в нынешнем, родимом отечестве? И этот забулдыга-инвалид (отморозивший по пьянке уже после возвращения в Россию руки и ненавидевший всех и вся), помню, оглянулся по сторонам, хотя сидел с отцом у нас на кухне, понизил голос и произнес несколько емких русских слов. Нетрудно догадаться, каких.
Кстати, о неформальной лексике. Она, как известно, тоже «имеет право быть». Хотя, разумеется, изучать языки лучше все-таки в литературном варианте. Но в нашем многонациональном дворе это, увы, было невозможно. Я имею в виду татарский и башкирский, говорить на которых мальчишки, жившие в соседних деревянных домах, почему-то стеснялись. Зато их, «родимых» матюгов я наслышался.
И вспоминаю об этом, как ни странно, по-доброму, с грустью. Поскольку будь эти пацаны не такими стеснительными по части обычного, разговорного языка, а я - чуть любознательнее, выучил бы, глядишь, парочку-другую языков, может, и пригодились бы на журналистских путях-дорогах. А так вот остались в памяти большей частью... похабные истории и матюги. Русские, татарские, английские. Последних набрался во Владивостоке, от знакомых морских стюардесс. А вот китайским ругательствам и учиться нам в детстве не надо было!
Тут обычная фраза звучала для нас, мальчишек, уж очень смешно, матерно. Помню, как пацанятами носились по двору, выкрикивая «нехорошую» фразу, позаимствованную отцами где-то на фронте, в Маньчжурии. Думали, вот это возглас, похлеще русского «ура»! Позднее вычитал эту фразу у В.К. Арсеньева, и оказалось - никакая это не матерщина, а, напротив, приветствие самому дорогому и долгожданному гостю. Вот только бы не ляпнуть ее сейчас китайским туристам, приезжающим к нам, в Хабаровск, они, конечно, оценят такую «эрудицию», заулыбаются, а вот наши земляки, не отягощенные знанием китайской словесности, могут и... покрутить пальцем у виска.
Да, таким вот «крутехоньким» был наш двор. Но, оказалось, что по улице Калинина (бывшей Поповской, где до революции, как сообщали газеты, даже «утонула в грязи лошадь с подводой») были и другие весьма примечательные дома. При этой фразе, уверен, мой добрый знакомый Анатолий Михайлович Жуков, известный хабаровский краевед, наверняка оживится и выдаст «ворох» информации, но, оказывается, и он мало что знает о доме сталинской постройки под номером тридцать восемь, который я мысленно именую «домом переводчиков», «эмигрантским домом», а родители когда-то называли просто... «буржуйским гнездом»!
И вот в этом самом тихом и симпатичном доме жили в то время сплошь корейцы и другие восточные люди интеллигентной наружности. Само собой, молчаливые, отчужденные. И мальчишки их тоже были как бы «привязаны» к двору, по улицам не шлялись, с русскими сверстниками не дрались. Хотя постоять за себя запросто могли.
Но что меня больше всего поразило, это удивительная стойкость, терпение и полное отсутствие ругани, слез. Если бы русский подросток хряпнулся спиной о землю с приличной высоты и не «откинул копыта», то во дворе наверняка бы раздалось нечто визгливое и непотребное.
А вот корейские мальчишки, с которыми я изредка общался, даже в боли и травмах... наглухо затыкались, говоря мальчишеским языком. И когда позднее я стал интересоваться периодом корейской войны и... белобрысыми «китайскими добровольцами» с голубыми глазами, то вспоминал этих самых корейских мальчишек и их русских инструкторов.
Конечно, сейчас можно по-разному оценивать дела в соседней стране, но то что ее вождь был дядькой крутым и действительно нашим союзником во второй мировой, несомненно. И, как не трудно догадаться, улицы Хабаровска с такими вот «молчаливыми» домами в свое время прямиком вели в... приамурское село Вятское, где когда-то действовал центр подготовки корейских партизан, ну а оттуда... Впрочем, эта тема еще ждет своих летописцев и писателей, хотя журналисты в ней уже покопались.
Меня же в этом доме лет этак с девяти интересовала одна русская семья. Их дети, Олег и Алена, были - он на полгода старше, она - моложе на год. Сверстники, одним словом. Их мама, Нина Владимировна, врач, работала также, как и моя, в окружном военном госпитале. Так мы и познакомились, еще с пионерского лагеря. И их отец, чем-то похожий на Всеволода Никаноровича Иванова и такой же солидный, обходительный, барственный, для меня до сих пор (мысленно, конечно) - просто «дядя Боря Огородников». Работал же он переводчиком и диктором на Хабаровском радио, в редакции иновещания. Солидный человек, короче говоря.
И вот этот самый «дядя Боря», как мне кажется, чем-то предвосхитил мои будущие беседы с Всеволодом Никаноровичем Ивановым. Был он тоже реэмигрантом, только не харбинским, а из Японии, родился там. Поэтому японский язык, как и русский, был для него родным. Ну и приемы каратэ, джиу-джитсу, дзюдо он, разумеется, тоже знал. Да еще как!
Олег говорил, что отец его был даже чемпионом одной из японских префектур по борьбе дзюдо, и веселый, задиристый сынок, конечно, с удовольствием демонстрировал нам всю эту «экзотическую драчку». Не знаю, владела ли такими приемами озорная Аленка, его сестрица, но пловчихой она, как и все в их семье, была отличной, имела спортивные разряды, и я даже пытался плавать с ней наперегонки у левого берега Амура. Конечно, такие заплывы конца шестидесятых годов куда приятнее вспоминать, чем, скажем, их надменную бабулю-дворянку, в упор не замечавшую нас, подростков, и, наверное, выговаривавшую своей смешливой внучке, что «барышне негоже дружить с плохими дворовыми мальчишками». Ну и ладно.
Мальчишка давно вырос, поседел и отпустил бороду, но все равно по-доброму вспоминает и эту жизнерадостную эмигрантскую доченьку, ставшую позднее юристом, и ее крепенького, решительного братца, будущего офицера-подводника, и отчаянные заплывы по глубокой и стремительной протоке нашей далекой юности...
Вспоминаю я и всякие экзотические штуковины в квартире этих ребят. И особенно - книгу по археологии и этнографии, где на одном из рисунков кровля папуасской хижины завалена человеческими черепами. Не скажу, чтобы именно эта иллюстрация «соблазнила» меня в археологию (в мир древностей я влюбился еще в Черновицком краеведческом музее, лет пяти от роду), но то, что этот старинный рисунок стал как бы символом моих дальнейших исканий, я уверен. Именно с ним «в башке» и с рукописью исторического рассказа (того самого, что упомянут выше) «в руке», порядком оробевший, я и пришел впервые в гости к Всеволоду Никаноровичу Иванову.
Его квартира в доме №76 (надо же, совпадение!) находилась все на той же улице Калинина. На доме сейчас висит большая мемориальная доска, где писатель мало похож на себя, но всякий раз, проходя мимо, особенно с любознательной и симпатичной блондинкой, моей коллегой, я почему-то смущенно улыбаюсь, и в памяти раскручивается та самая «нить воспоминаний», которую кто только ни наматывал на палец, ни мусолил ее архивными документами и расхожими цитатами.
Но мне эти воспоминания близки, приятны, и какими бы «несерьезными» они вам ни казались, они есть, будут, даже если совсем, скоро превратятся в рваные и ненужные клочки бумаги, которые вместе с опавшими листьями и мусором ветер будет гонять по осенним улицам Хабаровска, Читы, Владивостока.
Разговор школяра с «герром Фаустом»
Итак, я пришел с рукописью рассказа. Того самого, о первобытных художниках и их чумазых красавицах, который уже успел показать в «Молодом дальневосточнике».
Там, понятно, похихикали за моей спиной, пожелали удачи, а заодно запечатлели мою персону в легендарной редакционной стенгазете «Перьерист» в образе «худосочного юноши, влюбленного в Хемингуэя». Но поскольку я уже года два, еще со школьной скамьи, печатался в «молодежке», терпеливо выполняя любое скучнейшее задание, то рукопись все же не оставили без внимания - отдали ее на рецензию бывшему собкору «Советской культуры» Аркадию Макееву.
Журналист этот был дядькой неплохим, к тому же интеллектуалом и весьма добросовестно (аж на трех машинописных страницах!) препарировал мой чересчур откровенный (в смысле первобытных «ухаживаний») студенческий рассказ. Вообще-то, рецензировал он основательно, без всяких там подковырок, но уж очень педантично, используя энгельсовские и прочие цитаты, уже порядком устаревшие. А я в археологии неплохо разбирался, и, конечно, моей «первобытной» натуре, грезившей наскальными рисунками в пещерах Ляско и Альтамира, стало грустно, что какой-то «партай-геноссе» учит меня уму-разуму. С тех пор к рецензентам я отношусь довольно настороженно.
Скажу честно, что и мнение Всеволода Никаноровича Иванова об этом рассказе также не отличалось оригинальностью. Ну, что поделаешь, если старик был равнодушен к археологии. Или... почти равнодушен (позднее в наших музейных фондах я обнаружил немало его пометок о средневековом государстве Бохай и экспедициях Э.В. Шавкунова, с которым я был также знаком).
Зато в русской истории Всеволод Никанорович был силён. И я помню, как он пытался мягко и тактично увести меня от древних руин Вавилона и Египта к нашей сермяжной и многострадальной русской истории. Но я был парнишкой довольно упрямым и часто спорил, доказывал, что «вавилонская блудница, то бишь богиня любви, красоты и войны Иштар, это прекраснейший образ и совсем не то, что о ней думают христиане».
Всеволод Никанорович снисходительно улыбался, качал головой, мол, чувствуется школа Алексея Павловича Окладникова... Я, конечно, страшно гордился своей «принадлежностью» к школе знаменитого академика, хотя познакомился с ним лишь два года спустя.
А вообще, насколько я помню, между нами почти сразу же возникло некоторое непонимание. Точнее, не понимал я, уходя от близких Всеволоду Никаноровичу тем. Сказывалась, конечно, и общая культура. И дело не в том, что за его плечами был мощный Петербургский университет и семинары в Хейдельберге и Фрайбурге, а я к тому времени перешел лишь на заочное отделение скромного пединститута, дело - в иной, более одухотворенной, что ли, культуре, которой обладал Всеволод Никанорович, и культура эта, что ни говори, утрачена навсегда.
Опять же сказывалось знание иностранных языков. Хотя я и мог при случае щегольнуть в общаге фразой на «кухонной латыни» или на английском жаргоне, это - совсем не то, что цитировать Гёте. А на языке этого матерого германского человечища с его Фаустом мой собеседник говорил часто.
Кстати, из всех «фаустов» мне больше всего нравится «Трагическая история доктора Фауста». Ее автор, англичанин Кристофер Марло, был современником «великого драматурга» Бена Джонсона и «какого-то писаки» Вильяма Шекспира. И двое первых, имевших великолепное классическое образование, ни в грош не ставили третьего - автора «Гамлета», поскольку тот, неуч, умел изъясняться лишь на трех языках, они же владели каждый шестью.
Это я не к тому, что со своим скромненьким «английским со словарем» чувствовал себя ущербным в присутствии Всеволода Никаноровича, просто мы тогда жили за «железным занавесом», и знание иностранных языков (если, конечно, ты не был учителем или переводчиком в «фирме молчи-молчи») особым спросом не пользовалось. Зато сейчас, пусть даже на уровне сленга, с иностранцами могут общаться даже «продвинутые» двоечники.
Так вот Всеволод Никанорович порой, как мне казалось, слегка бравировал своим классическим немецким, цитируя «герра Фауста», а я, подобно средневековому школяру, точнее «студиозу», почтительно внимал ему, но больше... спорил.
Еще мы говорили об индийском поэте Рабиндранате Тагоре, волновавшем тогда мое воображение. Иванову доводилось слушать его выступления в Китае, в эмиграции. И, наверное, чтобы я не слишком обольщался насчет китайских и русских студентов-эмигрантов, внимавших лекциям великого «сэнсэя»-учителя, рассказал о таком эпизоде.
Однажды после лекции (кажется, в Шанхайском университете) к Тагору, чему Всеволод Никанорович был свидетелем, обратился бойкий студент: «Вот вы, сэнсэй, говорите о цветочках и радуге, а ведь нам, молодым, нужны дансинги и публичные дома». Вроде, понятно. Но чтобы нынешним студентам было еще понятнее, добавлю, что это примерно тоже, как если бы к Солженицыну при его возвращении на родину обратился нахальный юнец и заявил: «Вот вы, Александр Исаевич, толкуете, как нам обустроить Россию. А на фига?»
Кстати, с повестью Солженицына «Один день Ивана Денисовича», уже запрещенной, я познакомился в том же семьдесят первом году, в августе, когда с поэтом Сашей Урванцевым, моим собратом по литературному объединению, спускался на резиновой лодке по таежной реке Амгуни и в одном из поселков местная библиотекарша, бывшая одноклассница моего приятеля, подарила нам эту книжку. Втихаря, разумеется. И даже показала список «для служебного пользования», где перечислялись все публикации этого автора в СССР, подлежащие изъятию и уничтожению. Список оказался на удивление кратким - всего-то с десяток наименований, и то главным образом - в прибалтийских изданиях, а ведь имя опального писателя уже тогда было на слуху.
Не скажу, чтобы стиль Солженицына мне нравился, придет время и уже в годы «перестройки» он даже покажется мне скучноватым, а сам писатель - зацикленным на политике, но тогда его повесть «Один день Ивана Денисовича» меня просто потрясла! И если бы ко времени моего знакомства с Всеволодом Никаноровичем Ивановым (а это, напомню, было весной) я уже кое-что прочел из «запретного списка», то наверняка бы поинтересовался мнением Иванова на этот счет. (Между прочим, имя Солженицына Всеволод Никанорович упоминает в своей записной книжке в «хрущевскую оттепель», называя «двуликим Янусом» книги Ажаева и Солженицына, а их самих - «двумя разом возникшими известностями на одной почве», только вот непонятно, какую из «физиономий» он адресует каждому из этих, в одночасье прославившихся писателей).
А так самый «крутой» вопрос о писателях-эмигрантах, который я ему задал, касался Владимира Набокова. «Это который Сирин?» - усмехнулся Всеволод Никанорович. И я понял, что начальный период эмиграции Набокова, когда тот творил на немецком языке и подписывался псевдонимом «Сирин», моему собеседнику также известен.
Больше о Набокове, которому американские литературоведы прочили Нобелевскую премию, хотя он ее так и не получил, мы не говорили. Как не говорили и о писателях-эмигрантах Иване Бунине и Альфреде Хейдоке, а также о... мастерах политического детектива Юлиане Семенове и Валентине Пикуле, которые позднее, уже после кончины Всеволода Никаноровича, переплелись в моем восприятии с личностью этого удивительного человека, моего однофамильца. Но об этом позже. А пока хотелось бы вот что добавить.
Видимо, в своих славословиях археологии (особенно месопотамской, в честь великой богини Иштар!) я несколько разочаровал собеседника. Во всяком случае, Всеволод Никанорович уже не пытался «сориентировать» меня в русской истории. Я же, к стыду своему, почти не воспользовался возможностью расспросить его о жизни российских эмигрантов в Маньчжурии.
Вот так и беседовали мы - обо всем и ни о чем. И это были хорошие, добрые беседы, и я не думал тогда ни о каких исследованиях биографии писателя, как, впрочем, не собираюсь и сейчас с умным видом рассуждать о его творчестве, ссылаться на мнение авторитетных ученых, хотя с некоторыми из них в юности выпил немало винишка в студенческой общаге и посмеивался над запретными фельетонами в белогвардейской прессе, которые друзья основательно конспектировали в архивах для будущих диссертаций, просто расскажу об отдельных эпизодах, встречах и даже скромных бытовых подробностях жизни этого интересного и даже загадочного человека.
По следам ушедшего патриарха
А почему бы и в самом деле не поговорить об этих самых малозначительных эпизодах и бытовых подробностях? Жизнь писателей, как известно, складывается не только из эпистолярных вздохов и рукописных откровений, но и из семейных размолвок, борщей и продуктовых посылок. Последние, благодаря все той же милой и разговорчивой женщине, секретаре-машинистке, о которой я уже упоминал в начале статьи, превратились почти что в легенду.
Так вот эта самая женщина, с которой я работал двумя годами позже в редакции газеты «Речник Амура», оказалась на удивление ценной рассказчицей. Мало того, что она разбирала рукописные закорючки Всеволода Никаноровича, приводя в божеский вид его роман «Черные люди», так еще и ухаживала за престарелой семейной четой, выслушивая наставления Марии Ивановны Букреевой, супруги писателя, и его собственные воспоминания. Не думаю, что о той молоденькой сестре милосердия, которую Всеволод Никанорович полюбил еще в первую мировую войну, он рассказывал машинистке в присутствии своей пожилой супруги. Хотя, как знать.
И вот эта сорокалетняя женщина (которую я, конечно, называл по имени-отчеству) была приветливой, работящей, но, увы, имевшей мужа-пропойцу, висевшего тяжеленной гирей на ее и дочкиных плечах. И она рассказала, как в свое время подруги Марии Ивановны, работавшие с ней в краевой научной библиотеке, на все лады уговаривали ее... не выходить замуж за Иванова: он, дескать, и эмигрант, и колчаковский журналист, и белогвардеец недобитый!
А потом, «сменив пластинку», ей же и позавидовали: мол, все понятно, на денежки позарилась. А Всеволод Никанорович, конечно, вернулся из эмиграции не с пустыми руками, да и позже, когда уже стали издаваться его книги, получал приличные гонорары. Ну и Мария Ивановна по доброте душевной стала рассылать родне посылки с соленой рыбой, икрой и прочим. Не знаю уж сколько там было посылок, но Всеволод Никанорович это приметил и... малость отчитал ее, стал выдавать денежки частями. Ну и что. В Германии, между прочим, мужья сами распоряжаются семейным бюджетом.
А вообще спасибо судьбе за такие «негромкие» знакомства. Хотя некоторые исследователи и могут поморщиться: мол, нашел чем гордиться, какие-то машинистки, домработницы... еще бы и собутыльников сюда приплел!
Можно и собутыльников. С одним из них, кандидатом биологических наук, литератором и сыном известной хабаровской писательницы, недавно ушедшей из жизни, я как-то раз имел удовольствие пригублять винишко в забегаловке, что на углу Комсомольской и Амурского бульвара, бывшем кафетерии.
Напомнил ему о том самом «развеселом» доме моего детства по улице Калинина, 81, где частенько выпивали писатели и журналисты, рассказал и о «прощальном загуле» того самого Германа Алексеевича, очеркиста, коему мой собеседник когда-то, еще до смерти жены Ирины, приходился зятем. «Да, помню, веселый был дом» - грустно согласился собеседник. «Так чего же вы не пишите о своем собственном писательском доме?» - упрекнул я его. «А, пустое» - махнул он рукой.
Очень жаль. Впрочем, и ровесники этого весьма башковитого мужика тоже не торопятся с публикацией своих воспоминаний. Я имею в виду детей известных хабаровских писателей, которым уже давно за пятьдесят, живших когда-то в «писательском доме» в бывшем Портовом переулке, рядом с нынешней гостиницей «Интурист». Вот уж кто мог бы рассказать о своих даровитых родителях.
Хотя об одном из них, писателе Александре Матвеевиче Грачеве, немного поведала на страницах «Тихоокеанской звезды» его дочь Анна Александровна Пономарева, заместитель директора Хабаровского краеведческого музея и моя коллега, стало быть. Есть у нее и более объемная рукопись, да вот что-то не торопится ее публиковать, говорит, может, когда-нибудь все вместе и напишем об этом доме, о наших родителях.
Поговорили мы с Анной Александровной и о Всеволоде Никаноровиче Иванове, которого она знала лет этак с десяти и у которого, как она помнит, еще на прежней хабаровской квартире - двухкомнатной «коммуналке» в доме, где нынче находится казино «Русь», висела репродукция знаменитой суриковской картины «Меншиков в Березове», на которого старый писатель был чем-то похож.
Слово «в ссылке» моя собеседница не добавляла, но было ясно, что именно таким, почти что ссыльным и ограниченным в дальних поездках, он и казался ей, тогдашней девочке. «Я, конечно, догадывалась, - говорила Анна Александровна, - что Всеволоду Никаноровичу ограничивали места проживания.
Не знаю, где бы он хотел жить после возвращения из эмиграции, но он очень много думал о России и, как мне сейчас кажется, пришел к выводу, что тот жизненный путь России, который сложился, определен в какой-то степени божественной судьбой. Вот и в его записных книжках вы найдете выражение, что и государство, и правители - от Бога, и наше дело - помогать государству. Он был государственником по самой своей сути».
Конечно, слово «государственник» звучит солидно и я бы не прочь порассуждать о рукописях Всеволода Никаноровича Иванова, хранящихся в фондах Хабаровского краеведческого музея, упомянуть о его переписке с тогдашними «корифеями советской литературы» и прочими «государственными мужами», но коль уж решил ограничиться эпизодами малозначительными и «несерьезными», то о них и речь.
А таких эпизодов в моей памяти сохранилось немало. Помню, как весной семьдесят пятого мне довелось... заносить мебель в этот же самый дом №76 по улице Калинина, помогать с переездом актеру театра драмы Юрию Кузнецову и его жене-актрисе Валентине Луневой.
Переезд на новую квартиру, сами понимаете, требует крепких нервов, а тут еще Юра (отличный парень и будущий герой телесериала «Улица разбитых фонарей») малость «заквасил», вот женушка и психовала, костерила его на чем свет стоит, а заодно и нас, «попутчиков драматургии».
И дернул же меня черт спросить в такую минуту: «А знаете ли, сударыня, в каком знаменитом доме вам дали квартиру? Тут сам Всеволод Никанорович Иванов изволил проживать!» На что красавица Валентина (а ее действительно называли одной из самых симпатичных актрис Хабаровского драмтеатра) едва не послала меня... куда-нибудь подальше, мол, нашел время умничать, давай, тащи холодильник! А вы что, ожидали утонченных мемуаров в духе Станиславского?!
Думаю, что Всеволоду Никаноровичу такой эпизод понравился бы. Он вообще был человеком с чувством юмора, мягкого и тактичного. И я мог бы привести немало иронических реплик в свой адрес, но лучше расскажу о случае с... астрономией, поведанном мне все той же дочерью писателя Грачева, Анной Александровной.
Она с удовольствием вспоминает, насколько интересно и толково Всеволод Никанорович рассказывал им, детям, о созвездиях. И когда однажды Грачев заспорил о яркой звезде, взошедшей над зданием управления Амурского пароходства, что на Комсомольской площади, и неправильно назвал созвездие, Всеволод Никанорович мягко заметил: «Вообще-то я неплохо знаю карту звездного неба, но такого вот созвездия, как вы сказали, Амурского пароходства, что-то не припомню...».
Кстати, о здании этого самого управления пароходства. Оно, как известно, нарисовано на обложке романа Дмитрия Нагишкина «Созвездие Стрельца» - лучшей, на мой взгляд, книги по топонимике старого Хабаровска. До сих пор с удовольствием совершаю «литературные прогулки» по страницам этого доброго и грустного романа, мысленно захожу в тот или иной знакомый мне с детства дом, вспоминаю давно ушедших людей. Отличная книга, что ни говори! И все же есть в ней... один ляп, вызывающий хохот у историков. Это когда автор на полном серьезе утверждает, что двенадцатого августа, в один и тот же день, американцы сбросили атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки.
Как я ни пытался понять писателя, так и сяк складывая шестое и девятое августа, не получается искомая цифра. Уж... не «под этим ли делом» был создан сей эпизод? Может, и «под этим». Чего только не бывает в писательских биографиях. Но вот редакторам книжных издательств, в том числе и столичных, где неоднократно издавался роман «Созвездие Стрельца», не мешало бы быть повнимательнее.
А вообще от литературного краеведения я в восторге. И сын мой тоже. Поэтому когда мы с ним прогуливаемся по улице Муравьева-Амурского и останавливаемся у знаменитого «дома Такеучи», где нынче находится казино «Русь», я в который раз... сочувствую загулявшим персонажам Валентина Саввича Пикуля, выброшенным некогда с этого самого балкона.
«Это в какой-такой книге?» - может ревниво спросить кто-нибудь из краеведов. Да в том же романе «Богатство», где, помните, крутой персонаж (этакий сплав молодого Гондатти и журналиста Сильницкого!) давал в ухо накирявшимся купчикам-дебоширам.
Или в бульварном романе «Иди и не греши», где Пикуль, никогда не бывавший в нашем городе, выдал такой эпизод: «Старейшей гостиницей в городе считалось «Эльдорадо», разбитое на много каморок, в стенках между номерами имелись щели в ладонь человека. Местные донжуаны утверждали, что в «Эльдорадо» они целовались с женщинами через стенку: могли бы и дальше пойти в развитии накала страстей, но, согласитесь, это была бы уже сплошная порнография...»
«Да, забавно, - согласится кто-нибудь. - Но при чем тут писатель Всеволод Никанорович Иванов?» А при том, что это самое здание встречается на его жизненном пути не единожды: и в гражданскую войну, и после возвращения из эмиграции, когда верхний этаж дома был превращен в нечто смахивающее на «коммуналку», где одну комнату занимала супруга писателя Мария Ивановна Букреева, а в другой работал над рукописями он сам.
Дом этот я упомяну еще раз в конце статьи, а пока давайте представим Хабаровск шестидесятых годов, когда Всеволод Никанорович с обожавшей его старенькой супругой переехали в дом №76 по улице Калинина, а мы, мальчишки... терпели козни зловредного старикашки Тихого-Тищенко, жившего в нашем дворе, в двухэтажном доме №79-а, и оказавшегося... добрым знакомым самого Всеволода Никаноровича Иванова.
Вот какие бывают совпадения! А старикашка этот, Тихий-Тищенко, между прочим, был весьма колоритной личностью. То ли бывший актер, то ли администратор «погорелого театра», он появился в нашем дворе внезапно и шумно, как черт или конферансье из табакерки, к тому же вместе с женой-бабулей [дочь первого русского поэта Приамурья Леонида Волкова, погибшего в бою у Благовещенска в 1900 г. - Авт.], изысканно одетой и благородной, явно актерской внешности.
Ну, о бабуле ничего плохого я не скажу, приятная была старушка, а ее дедунок оказался занудливым, всюду лез с нравоучениями, к тому подвизался дворником (да еще каким!), на пляже ходил в полотняном костюмчике, шляпе-канотье и ловко так, палочкой-рогулькой, собирал бумажки. Родители наши, конечно, робели перед такой «старорежимной» персоной. И вот однажды этот дед присмотрел в чужом сарае ненужные, как ему казалось, весла и перенес их в свою кандейку, а мои друзья Валерка и Игорь Комаровы, сыновья военного переводчика, забрали их обратно. Что тут было! Дед накатал заявление в милицию, где расписал все «похищенное», вплоть до табуретки и банки с вареньем.
Бедный Комаров-старший, майор, отлично знавший корейский язык и не робевший перед «супостатами» в одноименной войне, долго извинялся, подарил деду весла, поставил новую дверь в его сараюшку, но тот был неумолим, и, завидя добрейшую тетю Таню Комарову, всякий раз принимал театральную позу и, указуя тросточкой, взывал к публике: «Вот она, нехорошая мать зловредных мальчишек, похитивших у меня банку варенья!» Невезучие Комаровы были вынуждены сменить квартиру, и ежели б об этом узнали те самые «недруги» из США и Южной Кореи, - они бы от всей души посмеялись: так тебе и надо, Ваня!
И этот самый дед Тихий-Тищенко оказался... знакомым Всеволода Никаноровича Иванова, имел с ним, как выражаются дипломаты, долгие и дружественные беседы. Позднее я не раз попадался на глаза этому старикану и, скажу честно, робел и старался улизнуть, о чем сейчас... сожалею. Такая беседа мне как журналисту и краеведу была бы весьма кстати. Тем более, что спустя много лет, разбирая в фондах Хабаровского краеведческого музея папки, имеющие отношение к Вс.Н. Иванову, я с удивлением обнаружил фамилию М.И. Тихого-Тищенко, «с глубоким прискорбием извещавшего» одну из женщин о «весьма печальном и горестном событии...». Вы догадываетесь, о каком именно.
И коль уж речь зашла об архивных материалах, вкратце упомяну и о своем собственном «визите» в мир рукописных закорючек и «тамошних» публикаций Всеволода Никаноровича Иванова.
Шелест старых страниц
Если вы думаете, что рукописное наследие этого необычного человека хорошо изучено и систематизировано, хранится в двух-трех архивах, где вас ждут-недождутся, то вы ошибаетесь. Немало документов еще «блуждает» невесть где, другие же не торопятся выдавать... А, может, это не так уж и плохо, что некоторые рукописи, дневники и письма известных людей вообще остаются неопубликованными. Или о них вспоминают спустя много лет, спокойно и без всяких конъюнктурных соображений, бесстрастно...
И тут я вспоминаю историю пятнадцатилетней давности, когда моя коллега по газете «Молодой дальневосточник» Галина Вострикова раскопала в литературном наследии Bс.Н. Иванова письмо генеральному секретарю Союза писателей СССР А.А. Фадееву, датированное 26-м ноября 1954 года.
Письмо как письмо. Сейчас бы на него даже не обратили внимания, но тогда, на волне всеобщей гласности и газетных разоблачений, оно показалось нам... ужасно стыдным. Еще бы! Бывший белый эмигрант, редактор колчаковского Бюро печати, и вдруг... откровенничает с идейным коммунистом, чуть ли не «диктатором от соцреализма»!
Хорошо что это письмо с «разоблачительным» комментарием не было тогда опубликовано. Зато сейчас оно воспринимается спокойно. Подумаешь, набросал письмо пожилой писатель своему более молодому коллеге (пусть даже стоящему у власти), поделился соображениями. Ну и что? А вообще это письмо по-своему интересно, типично для того времени:
«Уважаемый Александр Александрович!
Пятое утро подряд сижу на диване и слушаю передачи хабаровского радио, в которых идут отрывки из Вашего романа «Черная металлургия»... Наконец-то написано то, что нужно. Наконец-то изображено, что социализм реально существует, а не только идет за него борьба, что он вошел в быт, что русский народ живет по-новому, что он свободен, растет, дышит...
Слушая эти передачи, вижу воочию, как живет наша новая страна, которая стоит ведущим журавлем в косяке мира, как стоит она спокойно, широко, прочно, без всяких оттепельных лихорадок...
Ваш роман «Черная металлургия» означает возникновение новой, плодоносной советской литературы. Есть голос, на который нужно теперь идти. Вы удивительно точны во всем, начиная с заглавия Вашего романа - «Черная металлургия». Это художественно! Умно, как в музыке... Бесспорный социалистический реализм. Эти мысли, которые я набрасываю сейчас, после пятой радиопередачи, не новы у меня. Я давно ловил их в воздухе нашего времени, они должны были быть правы...
И еще хочется отметить одно - Вашу абсолютную мастерскую меткость. «Разгром», «Молодая гвардия», «Черная металлургия». Это три точных выстрела прямо в яблочко. Вы не позволяете себе роскоши литературно щеголять. Собранно. Точно. Нужно - а, стало быть, и верно. И три этих ваши вещи - три водораздела советской литературы, три семечка, принесших и еще приносящих богатые урожаи. Это свидетельство, что подъем новой жизни идет полным махом в самых недрах нашего народа, пусть это пока еще не все видят... Это покажет время, этот прояснитель зрения...
С уважением Вс.Н. Иванов».
[это все-таки сокращенный вариант. - Авт.]
Да, время многое прояснило. И слова Всеволода Никаноровича о «меткости» шефа советской литературы сбылись, хотя и трагическим образом: спустя два года Фадеев... застрелился, написав перед этим горькое и откровенное письмо партийному руководству, которому служил верой и правдой. Роман же «Черная металлургия», переделывавшийся автором на новый, «оттепельный» лад, так и остался незавершенным.
Не буду развивать эту тему, поскольку к Фадееву отношусь с симпатией (как и к самому Всеволоду Никаноровичу), скажу лишь, что, просматривая записные книжки Иванова, хранящиеся в фондах Хабаровского краеведческого музея, я обнаружил вклеенную в блокнот траурную вырезку из немецкой газеты с фотографией Фадеева и словом «гешторбен» [gestorben. - Ред.] - «умер» с восклицательным знаком, приписанным, судя по всему, самим Ивановым. Что он имел в виду, трудно сказать. Может так, бегло и непроизвольно, подвел итог... сталинской эпохе? Кто знает.
Интересно почитать и эмигрантские статьи Иванова. В отличие от его рукописных каракулей, смахивающих на... шифровку, газетные публикации и машинописные материалы читаются на одном дыхании. Хотя, замечу, степень откровенности той же книги «Огни в тумане», куда вошли опубликованные на чужбине очерки, на мой взгляд, уступает произведениям некоторых писателей-эмигрантов, в особенности «Окаянным дням» Ивана Алексеевича Бунина. Уж слишком старательно написаны и отредактированы эти публикации.
И даже полемика с коммунистической прессой, «нападки» на тогдашнюю советскую действительность выглядят подчас вяло, неубедительно. «Серость, скука - вот что распространяется по совпрессе», «сумерки русской мысли, русской публицистики», «партийная благоглупость красной рептилии» - вот, пожалуй, самые «хлесткие» из его тогдашних эмигрантских обличений.
Позднее в одном из писем Е.Г. Лебедевой Всеволод Никанорович напишет: «Жизни осталось мало, хочу побольше оставить воспоминаний... А самое главное - это досадно, что так мало осталось жизни, что она истрачена непроизводительно - на удирание, полемику, уклонение...»
Что ж, не каждому дано написать свои «Окаянные дни», книгу, после которой путь на родину будет заказан. А Всеволод Никанорович вернулся. И написал после этого свои лучшие книги - исторические повести, романы «Черные люди», «Александр Пушкин и его время». Причем вернуться он мог даже не в сорок пятом, после войны, а намного раньше, ибо еще в тридцатые годы получил советское гражданство и сотрудничал с ТАСС. Почему же он не возвращался?
Первым, кто, на мой взгляд, намекнул на эту, до сих пор неизвестную страницу в биографии Иванова, был автор статьи «Белый флаг на «ниссане», опубликованной в газете «Тихоокеанская звезда»... четверть века назад.
Я специально не называю фамилию этого человека, хотя пожилые хабаровские писатели и краеведы «со стажем» ее моментально «вычислили». Так вот автор статьи, в прошлом армейский разведчик, в августе сорок пятого, при освобождении Маньчжурии советскими войсками, весьма активно сотрудничал с тамошними русскими эмигрантами, в том числе и Всеволодом Никаноровичем Ивановым, о котором отозвался с уважением. А почему бы и нет? Многие эмигранты оказали советской разведке неоценимую услугу. Не будем ломать голову, когда именно Всеволод Никанорович стал консультировать или, скажем так, беседовать с людьми «из Центра», ясно одно - такие контакты были.
И тут я невольно вспоминаю (только не улыбайтесь)... разведчика Штирлица, но не того безупречного немецкого офицера, которого мы помним по кинофильму «Семнадцать мгновений весны», а молодого Максима Исаева в бурлящем, «катящемся в тартарары» предэмиграционном Владивостоке осенью двадцать второго года. Помните книгу Юлиана Семенова «Совершенно секретно, или Шифровка для Блюхера»? «Ну, началось! - вздохнет кто-нибудь. - Еще и Рихарда Зорге припомнит». А что, неплохая мысль. Тема русской эмиграции, как известно, настолько сложна и многогранна, что в ней найдется место и легендарному советскому разведчику, работавшему в Японии.
Но речь не о Рихарде Зорге. И даже не об Исаеве-Штирлице. Просто я подумал, что в свое время писателю Юлиану Семенову выпала редкая удача стать одним из самых информированных мастеров политического детектива.
Помню, как мой студенческий друг и однокурсник Юрий Ципкин, ныне профессор, не раз шутил, мол, в какой архив не зайду, всюду уже побывал этот настырный Юлиан Семенов со своим Штирлицем!
Но при чем тут Всеволод Никанорович Иванов, спросите вы. Разве эти писатели были знакомы? Да, были. Причем телеграмму, хранящуюся ныне в фондах Хабаровского краеведческого музея, отправил еще малоизвестный тогда автор. Вот ее текст: «Дорогой Всеволод Никанорович! От всего сердца поздравляю вас с 75-летием! Желаю вам счастья и творчества. Всего самого хорошего. Искренне вас почитающий и любящий Юлиан Семенов».
Приведу еще одну кратенькую выдержку из письма, адресованного на этот раз мне, от человека авторитетного и хорошо известного в Хабаровске, бывшего когда-то переводчиком на знаменитом Токийском процессе и общавшимся с самим ... императором Айсиньгёро Пуи:
«Всеволод Никанорович Иванов был советский разведчик в Китае, по военной линии и по линии демиургов антисоветской пропаганды. Тяньцзин, Харбин, Шанхай, Пекин, Нанкин. Его личное дело... лежит в КГБ СССР, обратитесь туда, и у вас будет прекрасная тема для написания о нем повести. Он мой крёстный; мы дружили, он учился у меня китайскому, 1952-54 годы. Я знаком с ним с 1925, когда уже соображал, что к чему».
Что ж, спасибо за совет. Возможно, когда-нибудь хабаровские литераторы и обратятся в это серьезное ведомство и напишут увлекательный роман о самом Всеволоде Никаноровиче Иванове, которого мы по-настоящему не знаем. Мне же остаются скромные воспоминания, закончить которые хотелось бы таким эпизодом...
Грустная сцена в декабре
Да, речь пойдет о неизбежном, о чем ни раз задумывался и сам Всеволод Никанорович - о прощании с человеком, которого знали, помнили, уважали... И это случилось в том же семьдесят первом году, в декабре, когда после траурной сутолоки в Доме актера пишущая братия и прочие добрые люди заполнили аллеи и секторы «последнего приюта», чтобы проститься с человеком не просто удивительным, а загадочным и «большущим» для нашего провинциального Хабаровска.
Конечно, каждому этот печальный день памятен по-своему. Журналистке Нинель Крендель, с которой мы не раз беседовали в радиоэфире, он запомнился... томиком Достоевского с речью памяти Пушкина, бережно опущенным в могилу ее мужем, публицистом Виктором Шевченко.
Когда много лет спустя я поинтересовался у Нинель Семеновны, как получилось, что именно ей, тогда еще молодой и впечатлительной журналистке, пришлось заниматься столь тяжелыми, но необходимыми при похоронах хозяйственными делами, она вздохнула: «Просто жаль было Виктора, он так сильно переживал, любил Всеволода Никаноровича, отвечал за все это дело, ну а я просто помогала...».
Переживали и все остальные, пришедшие проводить писателя в последний путь. Для нас, двадцатилетних, это была еще и душевная встряска, думы о неизбежном... Хотя, конечно, в таком возрасте многое еще воспринимается наивно, по-книжному.
Вот и я почему-то лучше запомнил не само прощание с писателем, когда было много речей и венков, а отвалы мерзлой земли возле ям и бисеринки пота на бледном лице поэта Николая Кабушкина, моего старшего друга и наставника, поднявшего в стороне от могилы... берцовую кость какого-то давно истлевшего бедолаги. И мою ни к месту проявленную эрудицию, когда волнуясь и полушепотом я пояснил, что, судя по длине и форме... Словом, едва не уложил наповал и без того впечатлительного Кабушкина.
Запомнился и нервный, на грани срыва Павел Васильевич Халов. На кладбище он приехал на своем стареньком «москвиче», и когда на обратном пути я робко напросился в попутчики, он отмахнулся, мол, и так тесно. Но тут заступились две милых женщины: «Паша, ну что ты в самом деле? Мы подвинемся». И хотя Павел Васильевич зыркнул на меня свирепо, мы отправились в путь. И, надо же, на площади Ленина, у здания Высшей партийной школы, на вираже дверца машины распахнулась и, хотя я ее тут же захлопнул, Халов обложил меня таким матом, что... слабо не покажется! Вот вам и похороны.
Кстати, в своих беседах с Всеволодом Никаноровичем Ивановым мы касались и древних погребальных обрядов. И тех самых, древнерусских, языческих, когда «князь Игорь и Ольга печально сидят, дружина пирует на бреге», и римских, византийских, когда плохое и хорошее, грустное и радостное - все вспоминалось во время тризны. И я уверен, что окажись душа Всеволода Никаноровича с нами рядом в ту печальную минуту, она бы... улыбнулась, мол, хватит унывать, мои молодые коллеги, жизнь продолжается!
И действительно, поминки в тогдашнем кафе «Лотос» (а это - все та же «Русь», где на втором этаже немало лет прожил Всеволод Никанорович) очень скоро превратились в... шумный литературный банкет, где мне довелось сидеть рядом с добрейшим Николаем Дмитриевичем Наволочкиным, а напротив сидел и сверлил меня взглядом... все тот же вредный старикан Тихий-Тищенко. Небось соображал, а уж не этот ли сорванец вместе с братьями Комаровыми стырил у меня банку варенья? Да, чего только не бывает в нашей грешной жизни! И мне будет приятно, если эти скромные заметки вызовут у читателей улыбку, а не тоску и желание надраться.
Хотя в тот вечер, как вы догадываетесь, надрались многие. Мы с автором стихотворного цикла «Фрески Афрасиаба» и поэмы «Резной карниз» (тогда еще неопубликованной) зарулили в ресторан «Дальний Восток», купили бутылку шампанского и направились в студенческую общагу, где у моего старшего друга и наставника была прелестная подруга и он хотел поведать ей, какого замечательного мужика мы потеряли! А поскольку время уже близилось к полуночи, нас не пустили.
И тогда мы стали свистеть и орать под окнами, а мой друг-поэт еще и умудрился попасть льдышкой в окно на пятом этаже, где жила мадемуазель его сердца. Стекло треснуло. Девица погрозила нам кулаком и демонстративно выключила свет. И мы представили, как отчаянно завидовали ей подруги, ведь далеко не каждой норовит бацнуть в окно снежком или камешком молодой, но уже известный поэт.
А потом мы «прихлопнули» шампанское, и душа Всеволода Никаноровича Иванова, моего удивительного однофамильца, повела нас, закуролесивших, по ночному городу, и мы представили писателя молодым и решительным, бесшабашным и талантливым, гораздым на любые выходки. Вот таким, энергичным, шагающим по путям-дорогам истории, он и останется в моей памяти...
Владимир Иванов-Ардашев,
ст. «Такой необычный однофамилец» написана в мае 2002 г.,
полностью публикуется впервые.
оцифровка рукописи «Дебри-ДВ»